ПЛАЧ ПО БЕЛГРАДУ
ЯН-МАЙЕН и мой Срем1 в воспоминаньях,
мои мертвые друзья, Париж, китайские липы
видятся мне здесь, в тиши и умираньи,
где лежу бездвижно средь пепла и хлада.
Только то уже не мы, не жизнь и не звездное небо,
а морские чудовища, дельфины, полипы,
что бегут, проплывают, толкутся слепо
и кричат: «Прах и пепел, тленно все».
И выкрикивают русское «ничего» –
и испанское «nada».
Ты же вырастаешь под звездою ясной,
с синей Áвалой2 на дальних берегах.
Ты горишь, когда созвездья гаснут,
и, как Солнце, сушишь ледяные слезы, прошлогодние снега.
Нет в Тебе ни праздности, ни смерти.
Ты, как старый меч, огнем горишь.
Все в Тебе живет и воскресает в круговерти,
Ты и день, и детский плач стократно повторишь.
А когда с последним выдохом сомкнутся мои веки,
Ты, я знаю, примешь меня в свой покой навеки.
ЭСПАНЬЯ и наш Хвар3 через туман,
мертвый Дόбрович4 и белый шейх, Сахары дюны
видятся мне словно искры, призраки, обман.
Мой безумный Сибе с разверстым кругом губ.
Только то уже не мы в цвете молодости и власти,
а какие-то попугаи, шимпанзе, понуры, угрюмы,
что хохочут и глумятся над моим несчастьем.
«Leiche! Leiche! Leiche!» — восклицают звери.
А другие вторят: «Cadavere!»
Третьи повторяют: «Труп, труп, труп».
Ты ж, как лебедь, укрываешь крыльями забвенья
Саву и Дунай, спокойные во сне.
Пробуждаешь прежнее веселье,
вместо крика смех даруешь мне.
Нет в Тебе ни тления, ни мора.
Твое сердце под слезами радости полно.
Ты поешь песнь пахаря в зимнюю пору
и в меха вливаешь новое вино.
А когда придет мой смертный час, и голова падет на грудь,
Ты, я знаю, словно мать, мне дашь к себе прильнуть.
ТЫ, ПРОШЛОЕ и мой мир издалека,
молодость, любовь, гондолы, Венеция в небе
видятся мне ныне, будто сон, волна, бутон цветка,
в сборище масок, что за мной пришло.
Только то уже не я, не Венеция с ее синевой,
а какие-то тени, руины, склепы,
все, что остается от нас, зарастает травой.
Скажут: «Здесь лежит паша! – Тут смерда смертный час!»
И восклицают французское «tout passe».
И наше: «Было и прошло».
Ты же высишься веками над рекой огромной,
над широкою равниной поднят, будто щит.
Песнь свою поешь в раскатах грома
и в столетия вплетаешь с молниями свою нить.
Нет в Тебе моей людской печали и недуга.
Словно у стрелка – так тверд и нем твой взор.
Даже плач в тебе сияет, как в ненастье радуга,
Ты дыханье освежаешь, как сосновый бор.
А когда моя пора настанет, ты прольешь
цвет своих акаций на меня, как дождь.
ЛИЖБУА и мой путь в миру,
замки в воздухе и в морской пене
видятся мне, пока бьется мое пламя на ветру
и пока в свой сон переношу весь свет.
Только то уже не женщины, не мужчины,
а немощные, слабые, понурые тени,
говорящие мне: «Мы не звери, мы невинны», –
говорящие: «Жизнь нас сковала», –
и твердящие шепотом «não, não, não»
и наше «нет, нет».
Ты же тихо дышишь сквозь ночную темень,
звезды направляют Солнце в твоем сне.
Слушаешь, как под землей твое сердцебиенье
отзывается в калемегданской глубине.
Наши муки для тебя ни чуточки не значат,
Ты росинки наших слез преображаешь в дым,
чтоб взойти над всем своей зарей блестящей,
что я полюбил бодрым и молодым.
А когда усталые члены мои уснут,
Ты, я знаю, и во сне мне дашь приют.
FINISTÈRE5, ее стройный стан,
поцелуи, брак и буря чувств, что так сильна была,
видятся мне нынче, будто колос, бабочка, тюльпан,
а из прошлого звучит ее легкий, быстрый шаг.
Только то уже не она, не прелесть ее очертаний –
буревестник, раскинул два свои крыла,
и кричит: всякий лучик счастья гаснет в Океане.
И бормочет мне «tombe» и «sombre»,
и чужое «ombre, ombre» –
и наше «гроб» и «мрак».
Ты же воскресаешь лебедем свободы
из крови и смерти, устремясь вперед.
Пока день несет меня в твои речные воды,
Ты встаешь упрямо, ясный, как восход.
Где-нибудь в Сахаре я останусь догорать,
там, где проплывают в караваны в зное,
но, как рядом с мертвым туарегом плачет мать,
Ты пробудешь до конца со мною.
Если ж мне сломают душу, руки, ноги и копье,
Ты, я знаю, нерушимое сокровище мое.
ЖИЗНЬ людская и крот,
лист увядший, чайка, серна, Месяц, что подрастает,
видятся мне под конец, как сон, как уход
всех актеров нашего театра, всех до одного.
Только все это и я никогда и не были больше,
чем пеной, мгновениями, шепотом в Китае,
что звучит, как сердце, все тише и тоньше,
говоря, что смертно все: и Мин, и янь, и ин,
и Дао, и липы, и мандарин.
Больше никого и ничего.
Ты же блещешь и сейчас сквозь сон мой страшный,
сквозь потоки наших слез, вечен, непоколебим,
Твоя кровь росой рассыпалась по пашне,
облегчая муки смерти всем сынам Твоим.
Обнимаю напоследок камень Твой суровый,
и Тебя, и Саву, и медлительный Дунай.
Твое имя слышно, как раскаты грома.
Сон мой полон солнца. Вспыхни! Загреми и воссияй!
А когда пробьют мой смертный час часы твои,
это имя отлетит с последним вздохом с губ моих.
Куден Бич, 1956
КОММЕНТАРИЙ К «ПЛАЧУ ПО БЕЛГРАДУ»
⠀⠀Милош Црнянский – один из главных сербских поэтов и прозаиков XX века и вообще один из крупнейших литераторов, писавших по-сербски. Разбор его текстов в государственной образовательной системе – и здесь сербские реалии мало отличаются от наших – сопровождается изучением биографии автора и чтением целого корпуса его произведений. Без этого широкого контекста знакомство со стихотворениями Црнянского, которые доступны в русских переводах, в том числе с «Плачем по Белграду», представляется затруднительным. Это, скажем, как читать «Ниоткуда с любовью» Бродского, (почти) ничего не зная об авторе и об обстоятельствах создания этого текста. Поэтому мне кажется важным сопроводить этот перевод комментарием.
⠀⠀Вот что важно знать о жизненном и творческом пути автора. Милош Црнянский (1893 – 1977) дебютировал в сербской (югославянской) литературе как один из голосов «потерянного поколения» Первой мировой. Он родился и вырос на территории Австро-Венгрии, где сербы были национальным меньшинством, и в начале войны попал в австро-венгерскую армию, в рядах которой был отправлен в Галицию сражаться с российскими войсками. Напомним, поводом для начала Первой мировой войны стало убийство австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда сербом Гаврило Принципом в Сараево (столице Боснии и Герцеговины, которая в описываемый период была аннексирована Австро-Венгрией). В это время югославянские и панславянские устремления сильны на всех территориях с сербским населением, и окружение Црнянского не было исключением. Таким образом, молодой поэт, которому на время начала Первой мировой был 21 год, не просто попал на невиданную доселе бойню, а участвовал в ней на заведомо чуждой ему стороне.
⠀⠀Панацеей, помогающей лирическому герою Црнянского пережить военную травму, становится идея об универсальной взаимосвязи всего со всем под небесным сводом. Црнянский подробно изложил ее в эссе «Объяснение „Суматры“», вышедшем в журнальной публикации вместе с коротким стихотворением «Суматра». Главный редактор «Сербского литературного вестника», авторитетный критик Богдан Попович попросил молодого автора, чей текст казался ему непрозрачным, сопроводить его развернутым автопоэтическим комментарием. В своем эссе Црнянский говорит о необходимости коренного изменения поэтического языка, который должен отразить новейший, военный и поствоенный человеческий опыт, и подробно рассказывает, как в поезде, по дороге с войны, у него рождались образы далеких гор и островов: «Я почувствовал неизмеримые дали, до тех, алых островов, где происходит то, что, возможно, сделали мы; я утратил страх смерти, связь с нашим окружением и, будто в какой-то безумной галлюцинации, поднимался в эти необъятные утренние туманы, чтобы протянуть руку и погладить далекий, высокий Урал, индийские моря, в которые ушел румянец с моего лица, острова любви, забытые бледные образы… И вся эта запутанность стала огромным спокойствием и бесконечным утешением».
⠀⠀Эта универсальное взаимопроникновение всех явлений мира характерно и для «Плача по Белграду», который будет написан десятилетия спустя. Иностранные и родные топонимы, связанные союзом «и» («Ян-Майен и мой Срем»), фигуры ушедших друзей и образы чужеземцев («мертвый Добрович и белый шейх»), человеческое существование и иные явления природы («жизнь людская и крот, лист увядший, чайка, серна»), многоголосье реплик на разных языках составляют ткань «Плача над Белградом», где последний становится знаменателем под чертой всего жизненного багажа лирического героя.
⠀⠀Поэма «Плач по Белграду» обычно публикуется с указанием места ее создания: Куден-Бич, и эту информацию нельзя назвать незначительной. Куден-Бич – небольшое местечко в Великобритании, на берегу Ла-Манша, в паре часов езды от Лондона. Именно Лондон на протяжении более чем двадцати лет был зарубежным адресом Црнянского. Как так вышло? Начало Второй мировой войны застало поэта в Риме, где он работал корреспондентом югославской прессы. В августе 1941-го он эвакуировался из вражеской Италии в Лондон. В ноябре того же года государство, чьим подданным он являлся, прекратило свое существование. Югославия вышла из Второй мировой войны уже другой, социалистической страной. Црнянский, который не симпатизировал новому режиму, предпочел остаться в Лондоне и в 1951 году получил гражданство Великобритании.
⠀⠀«Плач по Белграду» был написан в 1956 году, а увидел свет в Йоханнесбурге в 1962-м, став последним опубликованным стихотворением Црнянского. Сам автор неоднократно говорил об этом произведении как о своем главном стихотворении и о своей «лебединой песни». В период, когда оно написано, Црнянскому – за шестьдесят, самая яркая и динамичная пора жизни осталась позади, впереди старость и смерть на чужбине. Белград, к которому он обращается в стихотворных строках – город его молодости и, по собственному выражению, родина, которую он выбрал сам. В свете воспоминаний, во взгляде с «других берегов» Белград возникает в волшебном ореоле, становясь не столько олицетворением минувшего счастья, сколько вневременным символом витальности и победы жизни над смертью.
⠀⠀Напоследок скажу, что свой Белград Црнянский все-таки увидел снова. В 1965 году через коммунистических функционеров СФРЮ ему передали приглашение вернуться в Югославию, которое писатель принял. Црнянский умер в Белграде и похоронен на Аллее великих граждан на столичном Новом кладбище.
⠀⠀
⠀⠀– послушать «Плач по Белграду» в авторском исполнении на портале Lirikline
⠀⠀
Перевод с сербского и комментарий Анны Ростокиной