Поэзия

ГИМН

 

Нет у нас ничего. Ни Бога, ни господина.
Кровь – наш Бог.

 

Замели холмы снежные метели.
Сгинули леса, горы и равнины.
Не было у нас ни матери, ни дома,
мы несли в мытарствах свою кровь.

 

Нет у нас ничего.
Кровь – наш Бог.

 

Расцвели весной склоны и погосты,
разнесли ветра зори по стремнинам;
нет для нас ни матери, ни дома,
ни приюта, ни детей.
Нам осталась только кровь.

 

О,
Она наша жуткая гордость.

 

 

СЕРЕНАДА

 

Юный месяц стенает в вечерний час.
Милая, слушай в последний раз.

 

Я умру, а когда обо мне затоскуешь,
Не выкрикивай имя мое в предзакатную пору.
Слушай ветер в листве пожелтевшей и квелой.

 

Он пропоет тебе: что я влюблен был в осень,
а не в страсти твои, не в твои голые колени,
но в объятья ветвей увялых и алых.

 

А когда заболит обо мне твое сердце:
обними и целуй ветку, что увядает.
Ах, ни в ком нет чести и страсти
и вдоволь огня, чтоб любить меня:

 

Лишь только в стройных тополях
да гордых праздных елях.
Лишь только в стройных тополях
да гордых праздных елях.

 

   Подкамень, Галиция, 1915

 

 

НА УЛИЦЕ

 

Когда огни уже зажглись
и улицы стремятся ввысь,
стою во мраке я.
И всех, кто мимо ни пройдет,
улыбка ждет моя.

 

И меркнет боль, и меркнет слабость,
лишь от меня зависит радость
всех проходящих мимо.
И женщины идут, теряя стать,
подходят, чтоб меня поцеловать,
а я им тень даю.

 

Пока заря не занялась
и улицы полны теней,
во мне живет вся неба власть,
вся в мире боль лежит во мне.

 

Как белые цветы с Луны,
все улицы детей полны.
И смех мой истощает день,
и на кого ни посмотрю,
свой свет, свой сон ему дарю.

 

А стоит мне взмахнуть рукой,
зажгутся звезды в небесах,
тогда весь город, светел, тих,
похож на облик мой.

 

И ввысь уходит соглядатай
по улице сквозь серебро.
Я у стены стою, распятый,
Луна пронзает мне ребро.

 

 

МОЛИТВА

 

Отче наш,
тень святая, седая, согбенная
на деревянной кляче.
С головой, увенчанной дырявым горшком,
со взглядом, полным голубых ветряков.

 

Отче наш,
сын твой бледней былинки,
пламеннее цветка,
беспокойней рассветного ветерка,
мрачнее моря
и один, совсем один.

 

Отче наш,
сын твой лучше ангелов,
но никому не может помочь.
Целует, как золотую корону, ветошь
и скрывает смятенье в улыбке, какого не встретишь
ни в весне, ни в матери.

 

Отче наш,
сын твой больше не в силах наяву
в пути, в ночи, в хлеву
надеяться на что-то, кроме смерти.

 

 

СУМАТРА

 

Мы теперь беззаботны в своей легкой неге.
Думаем: как беззвучны под снегом
хребты Урала.

 

Если же мы затоскуем
О чьих-то бледных утраченных лицах,
то знаем, что где-то вдали
вместо них ручеек рдяно струится!

 

Порой любовь, порою утро на чужбине
кутает душу синевою здешней,
безбрежным покоем шири моря,
под которой краснеют зерна кораллов,
будто в родном краю черешни.

 

Просыпаемся ночью и смотрим с улыбкой
на Месяц с натянутой тетивою.
И гладим далекие горы
и ледяные вершины, мягко, рукою.

 

 

ВИДЕНИЯ

 

Неужто я лишь воздух? И мое свеченье,
что озарило мне и путь, и тьму на дне ущелья,
теперь теряется и гаснет, будто морок, а не быль?
Итак, все это были просто дымки, тени,
и я пролил на них из нежности, из тишины, из сожаленья
свою прозрачную, и звездную, и трепетную пыль?

 

Итак, я покидаю крупы теплых юных ланей,
мчусь к ледяным горам в своем стремительном броске?
И принимаю плач, я, камешек багряный,
висящий на трепещущем и ярком волоске?

 

Здесь, в этой жизни, для меня пусть хлещет
поток всех чувственных красот, как струи молока.
Мне видится, она такая капля ярко блещет
над дюнами пустынь и над землею, далека.

 

Неужто я лишь воздух? И мое свеченье,
что озарило мне и путь, и тьму на дне ущелья,
теперь теряется и гаснет, будто морок, а не быль?
Итак, все это были просто дымки, тени,
и я пролил на них из нежности, из тишины, из сожаленья
свою прозрачную, и звездную, и трепетную пыль?

 

 

ПЛАЧ ПО БЕЛГРАДУ

 

ЯН-МАЙЕН и мой Срем1 в воспоминаньях,
мои мертвые друзья, Париж, китайские липы
видятся мне здесь, в тиши и умираньи,
где лежу бездвижно средь пепла и хлада.
Только то уже не мы, не жизнь и не звездное небо,
а морские чудовища, дельфины, полипы,
что бегут, проплывают, толкутся слепо
и кричат: «Прах и пепел, тленно все».
И выкрикивают русское «ничего» –
и испанское «nada».

 

Ты же вырастаешь под звездою ясной,
с синей Áвалой2 на дальних берегах.
Ты горишь, когда созвездья гаснут,
и, как Солнце, сушишь ледяные слезы, прошлогодние снега.
Нет в Тебе ни праздности, ни смерти.
Ты, как старый меч, огнем горишь.
Все в Тебе живет и воскресает в круговерти,
Ты и день, и детский плач стократно повторишь.
А когда с последним выдохом сомкнутся мои веки,
Ты, я знаю, примешь меня в свой покой навеки.

 

ЭСПАНЬЯ и наш Хвар3 через туман,
мертвый Дόбрович4 и белый шейх, Сахары дюны
видятся мне словно искры, призраки, обман.
Мой безумный Сибе с разверстым кругом губ.
Только то уже не мы в цвете молодости и власти,
а какие-то попугаи, шимпанзе, понуры, угрюмы,
что хохочут и глумятся над моим несчастьем.
«Leiche! Leiche! Leiche!» — восклицают звери.
А другие вторят: «Cadavere!»
Третьи повторяют: «Труп, труп, труп».

 

Ты ж, как лебедь, укрываешь крыльями забвенья
Саву и Дунай, спокойные во сне.
Пробуждаешь прежнее веселье,
вместо крика смех даруешь мне.
Нет в Тебе ни тления, ни мора.
Твое сердце под слезами радости полно.
Ты поешь песнь пахаря в зимнюю пору
и в меха вливаешь новое вино.
А когда придет мой смертный час, и голова падет на грудь,
Ты, я знаю, словно мать, мне дашь к себе прильнуть.

 

ТЫ, ПРОШЛОЕ и мой мир издалека,
молодость, любовь, гондолы, Венеция в небе
видятся мне ныне, будто сон, волна, бутон цветка,
в сборище масок, что за мной пришло.
Только то уже не я, не Венеция с ее синевой,
а какие-то тени, руины, склепы,
все, что остается от нас, зарастает травой.
Скажут: «Здесь лежит паша! – Тут смерда смертный час!»
И восклицают французское «tout passe».
И наше: «Было и прошло».

 

Ты же высишься веками над рекой огромной,
над широкою равниной поднят, будто щит.
Песнь свою поешь в раскатах грома
и в столетия вплетаешь с молниями свою нить.
Нет в Тебе моей людской печали и недуга.
Словно у стрелка – так тверд и нем твой взор.
Даже плач в тебе сияет, как в ненастье радуга,
Ты дыханье освежаешь, как сосновый бор.
А когда моя пора настанет, ты прольешь
цвет своих акаций на меня, как дождь.

 

ЛИЖБУА и мой путь в миру,
замки в воздухе и в морской пене
видятся мне, пока бьется мое пламя на ветру
и пока в свой сон переношу весь свет.
Только то уже не женщины, не мужчины,
а немощные, слабые, понурые тени,
говорящие мне: «Мы не звери, мы невинны», –
говорящие: «Жизнь нас сковала», –
и твердящие шепотом «não, não, não»
и наше «нет, нет».

 

Ты же тихо дышишь сквозь ночную темень,
звезды направляют Солнце в твоем сне.
Слушаешь,  как под землей твое сердцебиенье
отзывается в калемегданской глубине.
Наши муки для тебя ни чуточки не значат,
Ты росинки наших слез преображаешь в дым,
чтоб взойти над всем своей зарей блестящей,
что я полюбил бодрым и молодым.
А когда усталые члены мои уснут,
Ты, я знаю, и во сне мне дашь приют.

 

FINISTÈRE5, ее стройный стан,
поцелуи, брак и буря чувств, что так сильна была,
видятся мне нынче, будто колос, бабочка, тюльпан,
а из прошлого звучит ее легкий, быстрый шаг.
Только то уже не она, не прелесть ее очертаний –
буревестник, раскинул два свои крыла,
и кричит: всякий лучик счастья гаснет в Океане.
И бормочет мне «tombe» и «sombre»,
и чужое «ombre, ombre» –
и наше «гроб» и «мрак».

 

Ты же воскресаешь лебедем свободы
из крови и смерти, устремясь вперед.
Пока день несет меня в твои речные воды,
Ты встаешь упрямо, ясный, как восход.
Где-нибудь в Сахаре я останусь догорать,
там, где проплывают в караваны в зное,
но, как рядом с мертвым туарегом плачет мать,
Ты пробудешь до конца со мною.
Если ж мне сломают душу, руки, ноги и копье,
Ты, я знаю, нерушимое сокровище мое.

 

ЖИЗНЬ людская и крот,
лист увядший, чайка, серна, Месяц, что подрастает,
видятся мне под конец, как сон, как уход
всех актеров нашего театра, всех до одного.
Только все это и я никогда и не были больше,
чем пеной, мгновениями, шепотом в Китае,
что звучит, как сердце, все тише и тоньше,
говоря, что смертно все: и Мин, и янь, и ин,
и Дао, и липы, и мандарин.
Больше никого и ничего.

 

Ты же блещешь и  сейчас сквозь сон мой страшный,
сквозь потоки наших слез, вечен, непоколебим,
Твоя кровь росой рассыпалась по пашне,
облегчая муки смерти всем сынам Твоим.
Обнимаю напоследок камень Твой суровый,
и Тебя, и Саву, и медлительный Дунай.
Твое имя слышно, как раскаты грома.
Сон мой полон солнца. Вспыхни! Загреми и воссияй!
А когда пробьют мой смертный час часы твои,
это имя отлетит с последним вздохом с губ моих.

 

   Куден Бич, 1956

 


 

КОММЕНТАРИЙ К «ПЛАЧУ ПО БЕЛГРАДУ»

 

⠀⠀Милош Црнянский – один из главных сербских поэтов и прозаиков XX века и вообще один из крупнейших литераторов, писавших по-сербски. Разбор его текстов в государственной образовательной системе – и здесь сербские реалии мало отличаются от наших – сопровождается изучением биографии автора и чтением целого корпуса его произведений. Без этого широкого контекста знакомство со стихотворениями Црнянского, которые доступны в русских переводах, в том числе с «Плачем по Белграду», представляется затруднительным. Это, скажем, как читать «Ниоткуда с любовью» Бродского, (почти) ничего не зная об авторе и об обстоятельствах создания этого текста. Поэтому мне кажется важным сопроводить этот перевод комментарием.

⠀⠀Вот что важно знать о жизненном и творческом пути автора. Милош Црнянский (1893 – 1977) дебютировал в сербской (югославянской) литературе как один из голосов «потерянного поколения» Первой мировой. Он родился и вырос на территории Австро-Венгрии, где сербы были национальным меньшинством, и в начале войны попал в австро-венгерскую армию, в рядах которой был отправлен в Галицию сражаться с российскими войсками. Напомним, поводом для начала Первой мировой войны стало убийство австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда сербом Гаврило Принципом в Сараево (столице Боснии и Герцеговины, которая в описываемый период была аннексирована Австро-Венгрией). В это время югославянские и панславянские устремления сильны на всех территориях с сербским населением, и окружение Црнянского не было исключением. Таким образом, молодой поэт, которому на время начала Первой мировой был 21 год, не просто попал на невиданную доселе бойню, а участвовал в ней на заведомо чуждой ему стороне.

⠀⠀Панацеей, помогающей лирическому герою Црнянского пережить военную травму, становится идея об универсальной взаимосвязи всего со всем под небесным сводом. Црнянский подробно изложил ее в эссе «Объяснение „Суматры“», вышедшем в журнальной публикации вместе с коротким стихотворением «Суматра». Главный редактор «Сербского литературного вестника», авторитетный критик Богдан Попович попросил молодого автора, чей текст казался ему непрозрачным, сопроводить его развернутым автопоэтическим комментарием. В своем эссе Црнянский говорит о необходимости коренного изменения поэтического языка, который должен отразить новейший, военный и поствоенный человеческий опыт, и подробно рассказывает, как в поезде, по дороге с войны, у него рождались образы далеких гор и островов: «Я почувствовал неизмеримые дали, до тех, алых островов, где происходит то, что, возможно, сделали мы; я утратил страх смерти, связь с нашим окружением и, будто в какой-то безумной галлюцинации, поднимался в эти необъятные утренние туманы, чтобы протянуть руку и погладить далекий, высокий Урал, индийские моря, в которые ушел румянец с моего лица, острова любви, забытые бледные образы… И вся эта запутанность стала огромным спокойствием и бесконечным утешением».

⠀⠀Эта универсальное взаимопроникновение всех явлений мира характерно и для «Плача по Белграду», который будет написан десятилетия спустя. Иностранные и родные топонимы, связанные союзом «и» («Ян-Майен и мой Срем»), фигуры ушедших друзей и образы чужеземцев («мертвый Добрович и белый шейх»), человеческое существование и иные явления природы («жизнь людская и крот, лист увядший, чайка, серна»), многоголосье реплик на разных языках составляют ткань «Плача над Белградом», где последний становится знаменателем под чертой всего жизненного багажа лирического героя.

⠀⠀Поэма «Плач по Белграду» обычно публикуется с указанием места ее создания: Куден-Бич, и эту информацию нельзя назвать незначительной. Куден-Бич – небольшое местечко в Великобритании, на берегу Ла-Манша, в паре часов езды от Лондона. Именно Лондон на протяжении более чем двадцати лет был зарубежным адресом Црнянского. Как так вышло? Начало Второй мировой войны застало поэта в Риме, где он работал корреспондентом югославской прессы. В августе 1941-го он эвакуировался из вражеской Италии в Лондон. В ноябре того же года государство, чьим подданным он являлся, прекратило свое существование. Югославия вышла из Второй мировой войны уже другой, социалистической страной. Црнянский, который не симпатизировал новому режиму, предпочел остаться в Лондоне и в 1951 году получил гражданство Великобритании.

⠀⠀«Плач по Белграду» был написан в 1956 году, а увидел свет в Йоханнесбурге в 1962-м, став последним опубликованным стихотворением Црнянского. Сам автор неоднократно говорил об этом произведении как о своем главном стихотворении и о своей «лебединой песни». В период, когда оно написано, Црнянскому – за шестьдесят, самая яркая и динамичная пора жизни осталась позади, впереди старость и смерть на чужбине. Белград, к которому он обращается в стихотворных строках – город его молодости и, по собственному выражению, родина, которую он выбрал сам. В свете воспоминаний, во взгляде с «других берегов» Белград возникает в волшебном ореоле, становясь не столько олицетворением минувшего счастья, сколько вневременным символом витальности и победы жизни над смертью.

⠀⠀Напоследок скажу, что свой Белград Црнянский все-таки увидел снова. В 1965 году через коммунистических функционеров СФРЮ ему передали приглашение вернуться в Югославию, которое писатель принял. Црнянский умер в Белграде и похоронен на Аллее великих граждан на столичном Новом кладбище.

⠀⠀

⠀⠀– послушать «Плач по Белграду» в авторском исполнении на портале Lirikline

⠀⠀

Перевод с сербского и комментарий Анны Ростокиной

                        Анна Ростокина